К. Хьюитт

ДЖОЗЕФ КОНРАД: ПРОБЛЕМА ДВОЙСТВЕННОСТИ

(Иностранная литература. - М., 2000, № 7)


 
Одна из первых книг о Джозефе Конраде называлась “Джозеф Конрад: польский гений с берегов Англии”. Это название очень точно отражает главный парадокс великого английского романиста: кем был и кем ощущал себя Джозеф Конрад — поляком или англичанином? Самосознание, столь важное для любого писателя, особенно значимо для автора, в чьих произведениях исследуются проблемы верности и отчуждения, нравственные переживания превалируют над общественными и политическими коллизиями, а стиль, отличающийся редкой выразительностью и красотой, — результат огромной работы над языком, изученным во взрослом возрасте.
Сын польского патриота, арестованного в 1861 году по обвинению в заговоре против Российской империи, Конрад провел большую часть детства, с четырех до девяти лет, вместе с родителями в ссылке — сначала в Вологде, потом в Чернигове. Там же, в ссылке, умерла его мать, а отец скончался вскоре после того, как получил разрешение вернуться в Польшу. Заботу о Конраде взял на себя его дядя, богатый землевладелец Тадеуш Бобровский, который заменил ему любящего отца и поддерживал материально не только в отрочестве, но и в первые годы по достижении совершеннолетия. К отсутствию у поляков собственного государства дядя относился совсем по-иному, чем родители Конрада; он не был сторонником революционной борьбы и считал, что его сестру и мать Конрада Эвелину Бобровскую втянул в опасные интриги ее отважный, но безрассудный муж; с его точки зрения, в подобной ситуации нужно было жить, “не поднимая головы”, полагаясь на добрую волю царя Александра II. Тем самым в период становления Конрад испытывал разные, порой несовместимые влияния, ибо на вопрос о том, должен ли человек, борясь с политическим гнетом, бросать вызов государству и ставить под угрозу свободу и жизнь, причем не только свою, но и близких, или должен смириться ради спокойного существования и возможности заниматься своим делом, отец и дядя отвечали совсем по-разному. Зато они сходились в одном очень важном пункте: оба сделали все от них зависящее, чтобы Конрад никогда не забывал, к какой нации и какому сословию принадлежит. Его отец, называвший себя демократом, тем не менее остро ощущал свое дворянство и хотел, чтобы сын гордился тем, что происходит из старинного и прославленного рода. Вследствие подобного воспитания, одним из непременных условий которого, кстати было умение вести себя любезно, Конрад смотрел свысока почти на всех, с кем ему доводилось встречаться, даже в те долгие годы, когда служил простым матросом.
В пятнадцать лет он стал просить опекуна, чтобы тот разрешил ему оставить Польшу и отправиться в море. Дядю эта просьба привела в замешательство, он не мог понять, зачем жителю Кракова и Львова быть мореходом. Но Конрад не отступал, и в конце концов его заветное желание исполнилось: в 1874 году, шестнадцати лет от роду, он прибыл в Марсель и поступил во французский торговый флот. К тому имелись и вполне практические причины. Он стремился любыми путями избежать службы в русской армии и надеялся укрыться во Франции от призыва. Как и положено польскому дворянину того времени, он бегло говорил по-французски и не страшился языкового барьера, а начитавшись английских и французских приключенческих романов, морских рассказов и путевых заметок, видимо, и в самом деле страстно мечтал о море — сказалась отцовская романтическая жилка. Но обретя желаемое, Конрад вскоре обнаружил, какая это тяжелая и опасная работа.
Впрочем, в течение нескольких последующих лет он провел на берегу не меньше времени, чем на борту корабля, и вел, согласно сохранившимся свидетельствам, довольно бурную и беспорядочную жизнь, не чураясь и достаточно рискованных занятий: так, среди прочего, занимался контрабандным ввозом оружия в Испанию – помогал сторонникам дона Карлоса. В письмах к дяде он намекал на какие-то таинственные дуэли и любовные истории, но на самом деле главные его затруднения были в ту пору денежного свойства. Он быстро тратил щедрое дядино содержание, занимал деньги, а чтобы поправить положение, играл и, разумеется, то и дело проигрывался в пух и прах. В те годы у него появились (и уже до конца дней его не покидали) сильные приступы депрессии, обернувшиеся серьезными последствиями. Когда ему было двадцать лет, он после очередного крупного проигрыша пытался застрелиться. К счастью, пуля не задела сердце, и он быстро поправился, но и потом несколько раз бывал близок к самоубийству.
В апреле 1878 года Конрад уехал из Марселя в Англию и поступил в торговый флот, так как в соответствии с французским законодательством подлежал высылке из Франции для несения службы в русской армии. Следующие пятнадцать лет с небольшими перерывами он провел на британских судах: сначала матросом, затем, когда набрался опыта и сдал экзамены, вторым помощником капитана, еще позже — первым, пока наконец в 1886 году не дослужился до звания капитана торгового флота. В том же году он получил британское гражданство.
В ранге капитана Конрад плавал всего на одном судне — “Отаго” — в 1888-1889 годах. Неудивительно, что первый самостоятельный опыт командования отразился в целом ряде его произведений, в том числе в рассказе “Теневая черта” (1917), герою которого принадлежат знаменательные слова: “Я понял, насколько я был моряком душой, умом и телом — человеком, принадлежавшим исключительно морю и кораблям; море было единственным имевшим значение миром, а корабли — испытанием мужественности, темперамента, храбрости, верности — и любви”. Несомненно, чувства, которыми Конрад наделил своего молодого героя, имели немало общего с его собственными в пору командования “Отаго”. Впрочем, между ним и повествователем имелось и немаловажное отличие: даже в “морской” период Конрад не был “человеком, принадлежавшим исключительно морю и кораблям”. Тут нельзя не подчеркнуть, что серьезной морской карьере изначально противоречили две важные его особенности. Прежде всего, как уже говорилось, он никогда не забывал, что он польский шляхтич. В английском торговом флоте рядом с ним служило немало иностранцев, съехавшихся со всех концов света, — по большей части людей простого звания, для которых Конрад был и оставался чужим, необычным, непонятным, как ни лояльно он умел держаться. Впрочем, свое превосходство он ощущал даже в офицерской среде. Неверно было бы считать это следствием банального снобизма, просто окружающие не могли не чувствовать, что быть “первым помощником Джозефом Конрадом” или даже “капитаном Джозефом Конрадом” и только ему неинтересно, он был человеком из другой жизни (ведь даже вожделенное британское подданство отчасти нужно было ему для того, чтобы навещать дядю в Польше, не рискуя угодить в российский застенок за уклонение от воинской обязанности). Но главное было даже не в этом, а в его душевном складе: все самое важное происходило в голове, а не во внешнем мире. Как человек сильных нравственных исканий и могучего воображения, иначе говоря, как натура глубоко творческая, он не мог не думать о путях самовыражения и, естественно, начал писать и мечтать о литературной карьере. Плавание давало немало пищи для писательского ремесла, и он копил наблюдения и замыслы, много размышлял о людских характерах и судьбах. Он не принадлежал к числу рано сложившихся авторов и к первому своему роману приступил, когда ему исполнился тридцать один год. На написание книги ушло пять лет (большая часть времени, конечно, прошла в плаваниях). За годы странствий по морям и океанам он возмужал как человек и сложился как писатель. Порой ему случалось встретить и себе подобных. Так, во время своего последнего плавания старшим помощником на пассажирском судне Конрад свел знакомство с оказавшимся на борту английским джентльменом и романистом по имени Джон Голсуорси. Немудрено, что с ним у Конрада нашлось больше общего, чем с товарищами по морскому делу, и они стали друзьями.
Главный вопрос, которым не мог не задаться начинающий автор, касался выбора языка. С раннего детства Конрад говорил по-польски и по-французски, и хотя всегда отрицал, что знает русский, в это верится с трудом, поскольку он провел пять лет в Вологде и Чернигове, а его отец, учившийся в Санкт-Петербурге, не мог не владеть русским хотя бы в минимальном объеме. Английский, скорее всего, был четвертым языком писателя – языком его трудовой жизни, страны, которую он избрал в качестве второй родины, и литературы, по большей части прочитанной им во взрослом возрасте. И все же в конце дней он пришел к мысли, что совершил единственно возможный выбор:
Способность писать по-английски была для меня столь же естественна, как любой другой навык, с которым я мог бы родиться на свет... мне выпало быть избранником духа языка, который, едва я перестал лепетать и запинаться, превратил меня в свою собственность, да так властно, что сами его идиомы, как я искренне верю, оказали прямое воздействие на мой темперамент и сформировали мой к тому времени еще податливый характер.
Даже если это было и так, писать по-английски оказалось непросто. Конрад говорил о том, каких мук ему стоило добиться точности в передаче мыслей. Друзьям и редакторам, читавшим его ранние романы, пришлось вносить в них множество мелких поправок и изменений; позже они вынуждены были действовать более осторожно, потому что он уверовал, что овладел английским в совершенстве! При этом его пунктуация всегда оставалась очень необычной. В определенном смысле Конрад недооценил собственные достижения. Он не просто был избран духом английского языка — он изменил его и приспособил к своему мощному поэтическому видению мира. Внимательный английский читатель непременно заметит, что этот автор говорит и пишет как иностранец, однако Конрад в высшей степени сознательно пользовался всем богатством английского словаря, подбирая изумительно точные обороты, поражающие прежде всего свой оригинальностью. Когда же он все-таки прибегал к идиомам, то делал это как-то излишне старательно, словно был не до конца уверен в производимом эффекте. Но когда он писал со всей присущей ему провидческой мощью, он подчинял себе язык, заставлял его расширяться и выходить за привычные пределы.
Что же касается содержания произведений, то и здесь Конрад, художественно переосмысливший свой опыт мореплавания, вышел далеко за границы того, на что мог решиться обычный английский писатель. Поначалу его просто не поняли. После того как он опубликовал свои первые произведения — “Каприз Олмейера” (1895), “Негр с Нарцисса” (1897) и ранние рассказы, включая “Караин” (1898), — многие читатели сочли Джозефа Конрада автором приключенческого жанра. Он писал об экзотических уголках мира, о бесстрашных людях и кораблекрушениях. Доведись ему сочинять позже, голливудские режиссеры охотно взялись бы экранизировать его истории, — как они, впрочем, в конце концов и сделали. Но такой взгляд на Конрада неверен. Внимательно вчитавшись, мы ясно увидим, что его внутренний мир исполнен печали и тревоги. Взять, к примеру, повесть “Негр с “Нарцисса”, в которой устами простого матроса излагается история опасного морского перехода из Бомбея в Лондон. Там есть такой эпизод: одного старого моряка спрашивают, что будет с больным, который находится на борту судна, и старик объясняет своим товарищам, что больной умрет:
Слушатели, собравшиеся вокруг, почувствовали, как вместе с разочарованием на них нисходит что-то вроде просветления, и тихо погрузились в дрему с бездумной простотой людей, которым вдруг открылась до конца вся непоправимость их существования.
Персонажи приключенческой литературы не думают и не говорят о “непоправимости своего существования”. Что означает эта безнадежная фраза? Самый простой ее смысл заключается в том, что смерть неотвратима и умрут все: больной с “Нарцисса”, старый моряк, его товарищи и мы, читатели Конрада. Но типичный герой английской приключенческой литературы отнюдь не склонен задумываться над своей смертностью. Он ценит жизнь в ее волнующей сиюминутной данности, не рассуждая о будущем. Конечно, он способен хранить верность долгу, рисковать, жертвовать жизнью ради определенной цели (чтобы выручить товарищей, спасти корабль и тому подобное), но вопросом о смысле жизни он не задается. Однако Конрад вкладывает в слова о “непоправимости существования” и другой, более глубокий смысл — он хочет поставить вопрос шире. Что, собственно, значит жизнь, если она заканчивается смертью? Зачем мы здесь, зачем страдаем и зачем за нее цепляемся, если нет средства отвратить неизбежный конец? Больной матрос из повести “Негр с Нарцисса”, этот самый негр Джимми Уэйт, под предлогом болезни часто увиливает от работы. Но, как постепенно понимает читатель, Джимми и в самом деле умирает, и его поведение по большей части продиктовано желанием скрыть это от самого себя. И все же повесть заканчивается воображаемым посланием, с которым, как полагает рассказчик, моряки могли бы обратиться к своему умершему товарищу: “Разве мы, плававшие все вместе по бессмертному морю, не добыли смысл из наших ужасных жизней?” Конрад лишь изредка намекает в своих произведениях, что это за смысл. Так, в повести “Юность” есть такие слова: “Эти парни из Ливерпуля были хорошей закваски, я в этом убедился на опыте. Ее дает море — необъятный простор и одиночество, облекающее темную, стойкую душу.” Другими словами, море пробуждает воображение даже у простых, прозаических людей. Оно наделяет их своего рода нравственной глубиной — спутницей одиночества и дает силу переносить его.
А души, измысленные Конрадом, почти всегда одиноки. Такого английская литература еще не знала. Конечно, она и раньше не была беззаботно оптимистической. Достаточно вспомнить, что конрадовский “Караин” был опубликован через два года после выхода последнего романа Томаса Харди “Джуд Незаметный”— яркого, но беспощадного повествования о жизненной тщете. Да и героям такого мастера английского психологического романа, как Джордж Элиот, в чьих произведениях постоянно ставилась проблема смысла жизни и человеческой несостоятельности, существование порой представлялось невыносимым. Но между этими романистами и Конрадом есть немаловажное отличие. Для Харди, Джордж Элиот и других английских писателей жизнь объяснялась отчасти метафизически, отчасти социально, ибо их вера в Божественное Провидение была подорвана дарвинизмом. Теперь вместо Бога всем правил слепой случай и безразличная к моральным ценностям эволюция. И все же персонажи этих авторов по-прежнему руководствовались важной нравственной задачей: стремились выстроить систему социальных отношений, основанных на взаимных обязательствах и ответственности, чтобы жизнь каждого отдельного человека стала более терпимой. Семейные и дружеские узы, образование и работа, общественная деятельность и политические проекты, даже ответственные государственные посты — таковы были пути достижения цели. Деятельное участие в построении подобной системы отношений оставалось для человека необходимым и зачастую неизбежным. Но Конрад не верил ни в какие социальные системы. Он давно потерял надежду на возможность каких-либо улучшений в его отечестве: Польшу не могли спасти ни идеалисты, подобные его отцу, ни террористы, ни умеренные обыватели, сотрудничавшие с российскими властями, как его дядя. Хотя Конрад стал британским подданным, его знание английского общества оставалось поверхностным. Когда, оставив торговый флот, он осел на берегу, чтобы заняться писательским ремеслом, круг его общения был ограничен немногими друзьями и женой — женщиной, видимо, любящей, но малообразованной и не понимавшей его прошлого. Он был совершенно одинок и к тому же лишен твердой почвы под ногами. Поэтому, описывая жизнь на борту, Конрад никогда не видел в ней модель возможного социального устройства, разрабатываемого зачастую другими английскими романистами, — его мир был другим. Если он и описывал море символически, то лишь как метафору человеческого существования. Герои Конрада, связанные общими корабельными обязанностями, зависимостью и ответственностью, всегда живущие бок о бок и на виду друг у друга, как сказано в рассказе “Караин”, сообща влачат “одиночество морской жизни”. По окончании очередного рейса судовое братство распадается, пути членов экипажа расходятся — изоляция и одиночество носят тотальный характер. Так что к идее всеобщего социального блага Конрад был безразличен. Поэтому большинство его героев-одиночек, движимых лишь собственными мечтами и идеалами, убежденных, что им удастся справиться с этим темным, запутанным миром собственными силами, — натуры неуравновешенные, одержимые. Чуть ли не все герои лучшего романа Конрада “Ностромо” близки к безумию, каждый из них носится со своей навязчивой идеей, не желая вписываться ни в одну из бесчисленных ячеек разветвленной социальной системы.
Сам Конрад к подобным “идеалистам” относился со смешанным чувством. В этой смысловой неоднозначности одна из причин удивительного богатства его книг, содержательно насыщенных, оригинальных, завораживающих. С одной стороны, писатель был убежден в неправоте “идеалистов”: жизнь вовсе не так проста и не исчерпывается легко опознаваемыми нравственными схемами, пусть даже мечты и действия таких людей по-своему моральны. С другой — он часто изображает людей ограниченных, заурядных, отнюдь не одержимых. Это нравственно неинтересные, невосприимчивые и глухие к жизни натуры, словом, лишенные воображения эгоисты. Подобный способ классификации человечества также выделяет Конрада из ряда других английских писателей. С его точки зрения, глупость — это зло, моральная слепота, заслуживающая гневного осмеяния, тогда как английская литература традиционно связывает отсутствие общественного успеха с глупостью, что зачастую трактуется комически (достаточно вспомнить мистера Коллинза из “Гордости и предубеждения” или десятки простаков Диккенса, который, кстати сказать, относится к ним с нескрываемой симпатией).
Кто же в таком случае заслуживает уважения и восхищения в художественном мире Конрада? Ответ очевиден: уважение автора на стороне тех, кто проявляет стойкость и мужественно делает свое дело. Однако слишком тонкая черта отделяет этих стоиков, обладающих “воображением ровно настолько, чтобы пережить очередной день, и не более того”, от натур либо нравственно ограниченных и лишенных воображения, либо безумцев, чье восприятие слишком односторонне. На протяжении почти всего романа о Лорде Джиме писатель исследует вопрос, способен ли Джим, мечтатель, идеалист, покинувший свой пост под влиянием минутной паники, искупить свой позор. По мнению иных персонажей, ему нет и не может быть прощения, ибо, нарушив долг, он навсегда лишился чести. Но Марлоу, от чьего лица ведется повествование и чьими устами говорит сам автор, совсем в этом не убежден. Не слишком ли просто сводить все на свете к слову “честь”? А может статься, Джим, несмотря или даже вследствие своей слабости, становится более сложной и глубокой личностью и лучше знает цену жизни и близости трагедии? Автор так и не может однозначно определить свое отношение к герою, ибо как морскому офицеру Конраду известно, какими качествами должен обладать помощник капитана, но как писатель он эти достоинства вынужден поставить под сомнение.
На английских торговых судах Конрад обошел значительную часть Британской империи, особенно ее восточные колонии — в частности Малайзию, — и мог сравнить их с другими, например голландскими или французскими. Как морской офицер, он не раз контактировал с британскими колониальными чиновниками, сохраняя при этом привилегированное положение джентльмена. В 1890 году он поступил на службу в бельгийскую компанию, которая вела торговлю на берегах реки Конго, и его первый написанный не о море — “сухопутный”— шедевр “Сердце тьмы” (1899) основывался на личных впечатлениях. Писатель имел непосредственный опыт наблюдения над колониальной политикой трех империй, к каждой из которых у него было вполне сложившееся и особое отношение. Как поляк, он испытал на себе гнет Российской империи, но, как дворянин, полагал естественным, что его сословие главенствует над другими людьми, например над украинскими крестьянами. Он с неприязнью относился к русским, в которых видел варваров, забравших власть над польским дворянством, и в этом отчасти сказывался его протест против социального притеснения и тупости империалистов. Но, как британский офицер, он в основном с уважением и восхищением относился к британскому стилю колониального управления и полагал, что англичане несут с собой цивилизацию и что туземцы, столкнувшись с новым порядком, чаще всего выигрывают от подобного насилия над их культурой. (С другой стороны, как видно из его ранних рассказов, он вовсе не считал туземцев умственно отсталыми людьми. В рамках своей культуры они были столь же умны и проницательны, как и белые люди — в рамках своей, но оказывались в невыгодных условиях, когда белый человек вносил в их жизнь свои технические “улучшения”. Неслучайно Конрадом в наши дни очень заинтересовались антропологи, которые используют не только его описания традиционных обществ, но и изучают по нему конфликты культур). В Бельгийском Конго писатель воочию убедился в жестокости и деспотизме империалистической системы, на чьей стороне в силу занимаемой им должности вынужден был выступать. Положение осложнялась и тем, что он не в силах был отождествить себя со страдающими африканцами, уравняв их тем самым с поляками, потому что культурные различия между теми и другими были слишком велики. Много лет бился он в своих книгах над решением этих парадоксов. Кем же он все-таки был — сторонником или противником империи? Как польский дворянин, он не мог считать себя демократом. И все же, при каких условиях одни люди имеют право управлять другими и вправе ли угнетенные бунтовать против своих хозяев, а если вправе, то как следует расценивать неизбежное в таких случаях кровопролитие? Эти мучительные раздумья отразились в повести “Сердце тьмы”, написанной восемь лет спустя после пребывания писателя в Конго. В ней он исследует тьму человеческого сердца, но это ни в коем случае не символическое или метафизическое произведение. Для этого оно слишком реалистично, достаточно вспомнить, как там описаны африканцы, оказавшиеся под властью колониальных чиновников, которые привнесли в их жизнь “организацию”:
Они умирали медленной смертью, это было ясно. Они не были врагами, не были преступниками, теперь в них не было ничего земного — остались лишь черные тени болезни и голода, лежавшие в зеленоватом сумраке. Их доставляли сюда со всего побережья, соблюдая все оговоренные контрактом условия; в незнакомой обстановке, получая непривычную для них пищу, они заболевали, теряли работоспособность, и тогда им позволяли уползать прочь. Эти смертники были свободны, как воздух, и почти так же прозрачны.
Хуже этого уже ничего не может быть, кажется Марлоу. Но затем он встречает живущего в верховьях реки Конго Курца, который пришел к убеждению, что имеет полное право распоряжаться жизнью и смертью местных жителей. Он держит их в повиновении риторикой и ритуалами, а дом его окружен черными головами, насаженными на колья. Марлоу с горькой иронией замечает, что эти человеческие головы “лишь свидетельствовали о том, что мистер Курц, потворствовавший разнообразным своим страстям, нуждался в выдержке, что чего-то ему не хватало, какой-то мелочи в критический момент, несмотря на великолепное его красноречие”. Эта недостающая ему “мелочь” — человеческая порядочность. И при всем том это чудовище — образованный человек: “Его мать была наполовину англичанкой, отец — наполовину французом. Вся Европа участвовала в создании Курца”. В этом парадоксальность ситуации, какой ее видит Конрад и его alter ego Марлоу. Иными словами, все мы, цивилизованные европейцы, способны на то же, что и Курц. Это живет в наших сердцах, и в наших поступках, и в нашем молчаливом согласии с политическими действиями наших правительств. Страдания туземцев под игом чиновничьей бюрократии достаточно тяжелы, но Марлоу удается убедить себя, что он (как и его читатель) не такой, как эти чиновники. Но убедить себя в том, что он не такой, как образованный, обезумевший и беспощадный Куртц, он не может.
Понятые таким образом проблемы империализма подвергаются дальнейшему изучению в романе “Ностромо” (1904). Теперь под пером Конрада возникает целое государство Костагуана со своей историей, географией, политикой и экономикой, и автор пытается представить себе, что произойдет, если одна из провинций этого государства попытается отстоять свое благополучие и стабильность, отделившись от центра и провозгласив собственную независимость. Конрад хочет представить себе, как будут развиваться события и к каким последствиям для всех участников они приведут. Преданные своему делу мятежники олицетворяют образованных и разочаровавшихся патриотов со всех концов света — включая, разумеется, и родную Конраду Польшу. На правителях вымышленной страны лежит особый отпечаток тирании, глупости и идеализма, свойственный диктаторам. А богачи-капиталисты, которые вкладывают средства в Костагуану и разрабатывают идеологию, позволяющую им беспрепятственно эксплуатировать местные природные ресурсы, напоминают английских, американских и российских предпринимателей, изображенных в равно неприглядном виде.
Что общего имеет это широкое политическое полотно с конрадовскими одинокими душами, которые живут под знаком борьбы с бременем жизни? Но таков дар этого художника, что и в “Ностромо” почти все герои оказываются в нравственной изоляции, в мечтательном одиночестве, хотя на первый взгляд вроде бы участвуют в общем деле. Но если они и действуют вместе, то во имя разных целей и разных идеалов.
Конрад всегда многозначен как художник: и его романы, и отдельные их эпизоды значат больше, чем предполагает их сюжет. В “Ностромо” серебро из рудника Сан-Томе не просто серебро, ибо для каждого персонажа оно символизирует нечто свое: экономическое могущество, политическую стабильность, человеческую алчность, честь семьи, подвиг во имя любимой, несбывшиеся надежды, смерть и безумие. Хотя действие “Ностромо” происходит главным образом на суше, время от времени герои оказываются на борту судов или на необитаемых островах, где на первое место снова выступает одиночество человека посреди бесстрастного универсума.
Два следующих романа Конрада — “Тайный агент” и “Глазами Запада” — оказались для читателей сюрпризом. Их действие было перенесено в городскую среду: в первом случае в Лондон, во втором — в Санкт-Петербург и Женеву. Теперь Конрад, сын заговорщиков, рано осиротевший из-за того, что его родители были сосланы за свои убеждения, внимательным, суровым и ироничным взглядом всматривается в тайные политические организации. Поначалу кажется, что в “Тайном агенте” автор высмеивает всех революционеров подряд. Его анархистов отличает гротескная внешность и вздорная риторика. Но холодная ирония не мешает Конраду вникнуть во внутренний мир террориста, и мир этот — самым тревожным образом — оказывается близок и ему самому и его читателям:
Даже за самыми справедливыми революциями кроются личные мотивы, прячущиеся под личиной политических убеждений. Негодование Профессора нащупало веский довод, оправдывавший его обращение к насилию как к инструменту собственного честолюбия... он был проводником нравственности — это было написано в его душе. Исполняя свою миссию со всею беспощадностью, он преисполнялся чувства личной власти и значительности... Пожалуй, самые страстные революционеры ищут в борьбе всего лишь средство сообща достичь примирения с остальной частью человечества — примирения с утешившимся тщеславием, удовлетворенными аппетитами и успокоившейся совестью.
Работа над романом “Глазами Запада” давалась писателю особенно трудно, потому что была задумана на русском материале. С одной стороны, он не мог не презирать “жестокость и тупость самодержавного правления, которое отрицает любую законность и основывается на полной нравственной анархии”; с другой — его ужасал “столь же тупой и свирепый ответ чисто утопической революции, прибегающей к насилию как самому простому из подручных средств”. С блеском, достойным произведений Достоевского, представлена эта дилемма в первых же главах романа. Петербургский студент Разумов, который по окончании учебы надеется получить спокойное место на государственной службе, дает приют другому студенту, Гальдина, который просит убежища, так как только что бросил бомбу в министра и за ним, скорее всего, гонится полиция. Он доверяется Разумову, “весьма надежному человеку”, и ждет, что тот поможет ему скрыться. Разумов в ужасе: Гальдин может скомпрометировать его, и если об их связи станет известно полиции, карьере, а возможно, самой жизни Разумова придет конец. Во время своей бесконечной прогулки по Петербургу Разумов снова и снова спрашивает себя: “Что делать?”
Когда Конрад писал этот роман, он очень опасался, что англичане, никогда не жившие под гнетом тупой и жестокой тирании, не смогут понять всей сложности выбора, стоящего перед Разумовым (кстати сказать, неудивительно, что английские романисты, много взявшие у Конрада, такие, как Грэм Грин и Уильям Голдинг, чаще всего переносят действие своих книг в дальние или выдуманные страны). Художник прикладывает огромные усилия, чтобы заставить нас увидеть и понять то, что понятно ему, и неожиданно для себя обнаруживает, что и теперь, тридцать пять лет спустя после того, как он покинул Польшу и ненавистную Российскую империю, ему по-прежнему ближе Разумов, чем типичный английский джентльмен, каким он, Конрад, и сам старается стать. Писатель намеревался “совершенно беспристрастно” изобразить Разумова и террористов, но, очевидно, в глубине души ощутил свое странное сходство с русским студентом, которого гложут сомнения. Несмотря на свое название, “Глазами Запада” совершенно не английский роман, его не мог бы написать англичанин; впрочем, он, возможно, написан для русских. Немудрено, что Конрад перенес тяжелое душевное расстройство, пока писал эту книгу, ведь он вплотную приблизился к собственным корням.
Конрада не раз называли “пессимистом”, но это слишком избитое определение. Мыслящие люди не придерживаются прямолинейных “оптимистических” или “пессимистических” взглядов, которые ведут лишь к литературным стереотипам, расхожим идеям и банальным сочинениям. Конрад исследует глубины жизни, пытается понять, что движет людьми в минуту опасности, как на них влияет власть, как они справляются с чувством собственной вины. И хотя в конце XIX века, как он видит, в мире не осталось места для Бога, но — и это совершенно несомненно — все еще есть место для нравственного выбора. Выбор этот не бывает легким, потому что не совершается между совсем “хорошим” и совсем “плохим”, все гораздо сложнее. Верность неким идеалам грозит слепотой по отношению к другим сторонам жизни, а скептицизм, хоть и открывает более широкий взгляд на вещи, иссушает душу. Исследовать все эти противоречия мог лишь очень глубокий человек, который в лучших своих произведениях на каждой странице поражает нас психологическими открытиями. Задача писателя — достигнуть словами души. И Конрад — англичанин, которому пришлось учиться языку своего нового отечества, — находит для этого оригинальные и точные слова.